Он оглянулся на Велемилу; она неотрывно смотрела на священное пламя Дивинца, ее едва видное в полутьме лицо оживилось, она задышала чаще.

— Пойдем! — Она повернулась к Стейну, снова взяла его за руку и властно потянула за собой. — Пойдем же!

— Успеем! — Он сам притянул ее к себе и повернул. — Погоди. Скажи мне — мы теперь преступники?

— Да нет. Конечно, хвастаться не надо, но если что… Сегодня ведь священная ночь, все равно что Купала. Сам же видел, как колядники с соломенными хренами за всеми молодками гоняются! А кто и не соломенный в дело пускает под шумок! Яромила с Купалы понесла, так у нее Огник — сын Волхова и священное дитя купальских костров. Если я вдруг… какой плод принесу, то у меня будет дитя Божича. Я ведь тоже Дева Альдога! И если у меня родится дочь, то она через двенадцать лет станет новой Девой Альдогой…

— Так мы теперь не должны бежать отсюда к троллям в лес, чтобы с нами не сделали что-нибудь нехорошее? И ты не сердишься за то… что так вышло? — с облегчением уточнил Стейн.

— Нет! — Велемила даже с каким-то торжеством сверкнула глазами. Она могла бы сказать, что не ей изображать дурочку — отлично знала, что из этого может выйти, и даже сама почти все устроила. — Я тебя люблю… наверное! — передразнила она его, чтобы очень много о себе не думал.

Если он понимает, что обесчестил священную деву и почти богиню, должен он понимать, какая для него это честь?

Стейн обнял ее и снова стал целовать, не догадавшись даже сказать, любит ли он ее. Для него это было более чем очевидным. А она знала, что непременно должна сказать ему об этом, потому что он будет думать и вспоминать этот священный вечер весь еще довольно длинный остаток зимы.

Глава 9

Остаток зимы вышел совершенно не такой, как все ожидали. Но виновата в этом оказалась не Велемила и уж тем более не Стейн, а ее брат Велем. Его неожиданное появление весьма оживило новогодние праздники в Ладоге, и без того не тихие. Чего стоило одно то, что он со своей дружиной выступил в качестве второй «волчьей стаи». От священного огня зажгли еще целое кольцо костров, и люди веселились, плясали, чтобы не замерзнуть, пели славу новорожденному солнцу и поедали пироги, собранные «волками». Личины и худые шкуры летели в огонь и сгорали с треском и вонью, парни перекидывались снежками, «волки» гонялись за девушками и валили на снег, раздавались вопли и визг. Строго говоря, «ходить волком» Велем, как человек женатый, не имел права: это издавна была священная обязанность парней, на зиму выходящих из человеческого рода. Когда Селяня, чуть не брызжа слюной от ярости, увидел лицо, показавшееся из-под личины второго «баяльника», он чуть не бросился с кулаками на обидчика и едва не спихнул его в священный костер-божич. Но Велем только смеялся и уверял, что у него с дружиной даже больше прав на «волчью подать»: ведь они пришли из гораздо более далеких краев, нежели зимние ловцы, и дома не были перед этим гораздо дольше.

— Да мы почитай на Том Свете побывали! — орал Велем, отмахиваясь от Селяни личиной со сломанными рогами. — А тебе для меня пирога жалко! На тебе, волчина жадный! — И швырял в него добычу из мешка. Но мешок перед этим уже поучаствовал не в одной потасовке, поэтому кусок жареного мяса уже по виду и вкусу ничем не отличался от пирожка с луком и яйцом.

— Бывал я на вашем Том Свете! — кричал в ответ Селяня, на потеху народу гоняясь за старшим братом и предыдущим баяльником вокруг костра и ловко уклоняясь от бросаемых пирогов.

— Нет, брате, там ты не бывал!

Велем со своей дружиной и правда забрался в этот раз гораздо дальше, чем тогда, когда вместе с братьями отвозил сестру Дивляну к ее будущему мужу, князю Аскольду. В тот раз они съездили только до Киева на среднем Днепре и в тот же год осенью вернулись домой. Этим летом они побывали в греческом городе Корсуне, повидали нижний Днепр, степи, пороги, Греческое море. Разговоров об этом хватило на все новогодние праздники. Каждый день Велема звали на пир то к одному, то к другому, чтобы он снова рассказал обо всем увиденном. Женщины Ладоги каждый день приходили к его жене, матери и сестрам посмотреть на подарки. Остроладе он привез большой ларец, украшенный пластинами белоснежной кости с тончайшей резьбой, изображавшей людей и животных, точно как живых, так что каждую мелочь можно разглядеть. Яромиле и Велемиле тоже по ларцу, но поменьше, отделанному костью попроще, с изображениями кабанов и оленей. Велемила долго разглядывала свой подарок, хотела и не смела прикоснуться кончиками пальцев, загрубевших от постоянного прядения, к крошечным фигуркам оленей, которые были как живые, но только еще красивее. Не укладывалось в сознании, что это сделали человеческие руки… вернее, что человеческие руки сделали только это. Такое немыслимо правдоподобное изображение должно было вызвать к жизни и настоящего оленя… или даже больше, вообще всех оленей, которым предстоит родиться в лесах. Но творить живых существ могут только боги, а значит… значит, этот ларец сделали боги, создав вместе с ним новорожденных оленят? И олени не переведутся, пока этот ларец хранится где-то в мире? Он как тот священный котел, из которого родится все живое, Ложечка однажды рассказывала о нем. И она, Велемила, владеет этим чудом, будто Небесная Лосиха, мать всех лесный зверей!

— Но ведь… где-то должны быть эти олени? — Она подняла глаза на Велема и робко показала на круглые пластинки кости на боках ларца. — Ты мне это подарил, и теперь… они мои?

— Должно быть, да. — Несколько озадаченный Велем почесал в затылке. Он повидал уже достаточно много красиво сделанных вещей и научился видеть в них только вещи, а не шаги божественного творения. — Считай, что твои. Где-то ходят теперь в лесах стада твоих оленей. Нехудое приданое будет, а?

Матери он преподнес несколько красивых блюд, мисок, кувшинов, ярко расписанных сочными красками: на одном две птицы на дереве жизни, на другом вовсе чудо — вроде мужик, но без ног, а сам растет из конской шеи! Среди обычной глиняной посуды ручной домашней лепки эти блюда и чаши, расписанные белым, желтым, синим, черным, голубым, зеленым, коричневым, сразу бросались в глаза и приводили хозяек в трепет и восторг. Отцу Велем подарил несколько стеклянных кубков, да не тех, что были раньше — из гладкого мутноватого стекла, сплошь полного мелкими пузырьками, — а ярких, с позолоченной резьбой. Привез много шелка, в том числе плотного, тяжелого, но гибкого, затканного птицами или зверями в узорных кругах, с цветами и листьями. Узор был необычайно крупный, до двух локтей. Как Велем рассказал, этот шелк ему подарил какой-то корсуньский старейшина в знак дружбы, а продавать его иноземцам миклагардский главный князь-кейсар запрещает. Назывался он «самит». Для продажи Велем привез много ткани попроще, но тоже ярко окрашенной во все оттенки синего и красного. Из украшений ему удалось купить одно золотое кольцо и пару широких браслетов, но зато какой же дивной красоты были эти вещи! Позолоченное серебро, на которое были напаяны узоры из тонкой золотой проволоки, а поле рисунка залито какой-то гладкой, блестящей, очень стойкой краской, со вставками из самоцветных камней — красных, белых, зеленых и лиловых. При свете огня все это сверкало и переливалось так, что захватывало дух. И собственные украшения, потемневшие серебряные кольца из скрученной проволоки или браслеты с узором из нанесенных чеканом кружочков, треугольников и точек, вдруг показались тусклыми и убогими всем тем, кто еще вчера так гордился своим богатством.

Все эти сокровища Велем выменял на куниц и бобров в Корсуне, и сам город поразил его не меньше, чем привезенные вещи — простых ладожан. Проехав от Варяжского моря до Греческого, он не видел ничего подобного в землях, населенных словенскими племенами. Там было не то что в Ладоге или любом другом словенском поселении, в котором каждый ставил избу где хотел, и лишь течение реки, вдоль которой поселки располагались, как-то упорядочивало обжитое пространство. В Корсуне же дома и дворы были расположены «будто по веревке», как сказал Велем, ровненько, один к одному, и, стоя в конце порядка дворов, можно было увидеть его весь насквозь. Один порядок пересекался с другими, шедшими поперек, и клеток в этой решетке, как ему сказали, было больше ста. Сам он не смог бы подсчитать, даже если бы задался такой целью: словены, непривычные к подобному, путались и не могли одну улицу отличить от другой. Люди, умеющие находить дорогу в густом лесу, терялись в городе, совершенно чуждом для них пространстве.